Когда тело отнесено было в каюк, чеченец-брат подошел к берегу. Казаки невольно расступились, чтобы дать ему дорогу. Он сильною ногой оттолкнулся от берега и вскочил в лодку. Тут он в первый раз, как Оленин заметил, быстрым взглядом окинул всех казаков и опять что-то отрывисто спросил у товарища. Товарищ ответил что-то и указал на Лукашку. Чеченец взглянул на него и, медленно отвернувшись, стал смотреть на тот берег. Не ненависть, а холодное презрение выразилось в этом взгляде. Он еще сказал что-то.
— Что он сказал? — спросил Оленин у вертлявого переводчика.
— Твоя наша бьет, наша ваша коробчит. Всё одна хурда-мурда, — сказал лазутчик, видимо обманывая, засмеялся, оскаливая свои белые зубы, и вскочил в каюк.
Брат убитого сидел не шевелясь и пристально глядел на тот берег. Он так ненавидел и презирал, что ему даже любопытного ничего тут не было. Лазутчик, стоя на конце каюка, перенося весло то на ту, то на другую сторону, ловко правил и говорил без умолку. Наискось перебивая течение, каюк становился меньше и меньше, голоса долетали чуть слышно, и, наконец, в глазах, они пристали к тому берегу, где стояли их лошади. Там они вынесли тело; несмотря на то, что шарахалась лошадь, положили его через седло, сели на коней и шагом поехали по дороге мимо аула, из которого толпа народа вышла смотреть на них. Казаки же на этой стороне были чрезвычайно довольны и веселы. Со всех сторон слышались смех и шуточки. Сотник с станичным пошли угоститься в мазанку. Лукашка с веселым лицом, которому тщетно старался он придать степенный вид, сидел подле Оленина, опершись локтями на колена и строгая палочку.
— Что это вы курите? — сказал он, как будто с любопытством. — Разве хорошо?
Он, видимо, сказал это только потому, что замечал, что Оленину неловко и что он одинок среди казаков.
— Так, привык, — отвечал Оленин, — а что?
— Гм! Коли бы наш брат курить стал, беда! Вон ведь недалеко горы-то, — сказал Лукашка, указывая в ущелье, — а не доедешь!.. Как же вы домой одни пойдете:
темно. Я вас провожу, коли хотите, — сказал Лукашка, — вы попросите у урядника.
«Какой молодец», — подумал Оленин, глядя на веселое лицо казака. Он вспомнил про Марьянку и про поцелуй, который он подслушал за воротами, и ему стало жалко Лукашку, жалко его необразование. «Что за вздор и путаница? — думал он. — Человек убил другого, и счастлив, доволен, как будто сделал самое прекрасное дело. Неужели ничто не говорит ему, что тут нет причины для большой радости? Что счастье не в том, чтобы убивать, а в том, чтобы жертвовать собой?»
— Ну, не попадайся ему теперь, брат, — сказал один из казаков, провожавших каюк, обращаясь к Лукашке. — Слыхал, как про тебя спросил?
Лукашка поднял голову.
— Крестник-то? — сказал Лукашка, разумея под этим словом чеченца.
— Крестник-то не встанет, а рыжий братец-то крестовый.
— Пускай Бога молит, что сам цел ушел, — сказал Лукашка, смеясь.
— Чему ж ты радуешься? — сказал Оленин Лукашке. — Как бы твоего брата убили, разве бы ты радовался?
Глаза казака смеялись, глядя на Оленина. Он, казалось, понял все, что тот хотел сказать ему, но стоял выше таких соображений.
— А что ж? И не без того! Разве нашего брата не бьют?
Сотник с станичным уехали; а Оленин, для того чтобы сделать удовольствие Лукашке и чтобы не идти одному по темному лесу, попросил отпустить Лукашку, и урядник отпустил его. Оленин думал, что Лукашке хочется видеть Марьянку, и вообще был рад товариществу такого приятного на вид и разговорчивого казака. Лукашка и Марьянка невольно соединялись в его воображении, и он находил удовольствие думать о них. «Он любит Марьяну, — думал себе Оленин, — а я бы мог любить ее». И какое-то сильное и новое для него чувство умиления овладевало им в то время, как они шли домой по темному лесу. Лукашке тоже было весело на душе. Что-то похожее на любовь чувствовалось между этими двумя столь различными молодыми людьми. Всякий раз, как они взглядывали друг на друга, им хотелось смеяться.
— Тебе в какие ворота? — спросил Оленин.
— В средние. Да я вас провожу до болота. Там уж вы не бойтесь ничего. Оленин засмеялся.
— Да разве я боюсь? Ступай назад, благодарствую. Я один дойду.
— Ничего! А мне что ж делать? Как вам не бояться? И мы боимся, — сказал Лукашка, тоже смеясь и успокоивая его самолюбие.
— Ты ко мне зайди. Поговорим, выпьем, а утром ступай.
— Разве я места не найду, где ночку ночевать, — засмеялся Лукашка, — да урядник просил прийти.
— Я вчера слышал, ты песни пел, и еще тебя видел…
— Все люди… — И Лука покачал головой.
— Что, ты женишься — правда? — спросил Оленин.
— Матушка женить хочет. Да еще и коня нет.
— Ты нестроевой?
— Где ж? Только собрался. Еще коня нет, а раздобыться негде. Оттого и не женят.
— А сколько конь стоит?
— Торговали намедни одного за рекой, так шестьдесят монетов не берут, а конь ногайский.
— Пойдешь ты ко мне в драбанты? (В походе драбант есть нечто вроде вестового, которых давали офицерам.) Я тебя выхлопочу и коня тебе подарю, — вдруг сказал Оленин. — Право. У меня два, мне не нужно.
— Как не нужно? — смеясь, сказал Лукашка. — Что вам дарить? Мы разживемся, Бог даст.
— Право! Или не пойдешь в драбанты? — сказал Оленин, радуясь тому, что ему пришло в голову подарить коня Лукашке. Ему, однако, отчего-то неловко и совестно было. Он искал и не знал, что сказать.
Лукашка первый прервал молчание.
— Что, у вас в России дом есть свой? — спросил он. Оленин не мог удержаться, чтобы не рассказать, что у него не только один дом, но и несколько домов есть.